Авторы:

Фёдор Углов. Живем ли мы свой век

Перед дверью кабинета с лаконичной надписью «Профессор» сидят больные и с тайной тревогой за свою судьбу ждут момента, когда дверь откроется и девушка в белом халате скажет: «Следующий». Ожидающих шестеро, все они приехали в Ленинград из разных мест страны к доктору, который, по слухам, каким-то особенным образом радикально излечивает болезни сердца. Больные почти не смотрят друг на друга, не заводят разговоров — каждый занят собой и думает свою собственную невеселую думу. Дума эта о жизни и смерти, гамлетовский вопрос: быть или не быть?

В клинику профессора Чугуева Петра Ильича часто приезжали люди, уже отчаявшиеся получить помощь в своих краях, в своем городе, разуверившиеся в искусстве многих врачей, но ещё сохранившие надежды на чудо, на какого-то именитого учёного.

Профессор на днях прилетел из Америки, где он читал лекции, делал операции, консультировал больных, которых пока ещё нигде в мире лечить не умеют.

Двадцатипятилетний столичный художник Виктор Сойкин — он также ожидал приема — знал о поездке Петра Ильича. Знал он и самого профессора. Их познакомили на выставке Сойкина в Москве; Чугуев, большой любитель живописи, сделал в книге отзывов надпись: «Мне особенно понравились пейзажи молодого художника. Они притягивают взгляд, пробуждают высокие чувства любви к родной природе; чем дольше на них смотришь, тем больше открываешь в них смысла и красоты».

Их друг другу представили. И они долго беседовали. Кто-то из друзей художника обмолвился: «Вы бы, профессор, полечили художника. У него болит сердце». И Чугуев сказал: «Приезжайте ко мне в клинику, мы вас пообследуем, полечим, и вы забудете свою болезнь». Виктор, прощаясь с профессором, пообещал: «Обязательно к вам приеду, как только, не дай бог, хвороба прижмёт меня сильнее».

Хвороба прижала, пришлось приехать.

Сидя перед чугуевским кабинетом, Виктор почти физически ощущал, как всю левую часть груди сдавило, словно железным обручем, жгло за грудиной и как-то пронзительно кололо, словно к сердцу подносили иголки. У него под языком только что растаяла таблетка валидола, и он почувствовал некоторое облегчение, однако обруч хоть и ослабел, но продолжал давить, и вся левая сторона, включая плечо и ключицу, ныла и отдавала то теплом, то холодом.

Виктор терпеливо ожидал своей очереди. Не хотел нарушать заведённых тут отношений между врачом и больными — тех священных правил равенства и гуманности, которые так ценятся попавшими в беду людьми и которые естественным, составным элементом входят в лечебный комплекс всякой больницы и клиники.

Впрочем, как это часто бывает с людьми, оказавшимися в положении просителей, он, может быть, преувеличивал симпатию к нему профессора; может быть, при встрече на выставке профессор лишь из вежливости предлагал ему помощь.

Бросил под язык ещё одну таблетку валидола, прислушался к «ходу» сердца, сидел недвижно. Весь ушедший в себя, он старался никого не замечать. Впрочем, один эпизод привлек его внимание и дополнительной болью отозвался в сердце. Перед дверью вдруг появились женщина и мужчина и шумно и нехорошо как-то засуетились. Женщина подвела своего спутника к двери профессорского кабинета, стянула с его богатырских плеч лисью доху, сняла каракулевую папаху и стала вертеться, отыскивая место, где бы сложить одежду. Она тоже была одета богато, на ней норковая шуба, дорогие украшения. Одежду она сложила возле Сойкина и, не взглянув на него, потянула за руку спутника в кабинет профессора. Дверь за собой не закрыла, и вскоре больные, ожидавшие приема, могли слышать её объяснения:

— Он на средине роли вдруг чувствует усталость, лицо покрывается потом, я сижу в директорской ложе и вижу: с Олегом плохо, он вряд ли допоет свою партию. А ночью пьёт валокордин, плохо спит, капризничает как ребенок!..

— Вы у нас проездом? — спрашивает профессор.

— Гастроли!.. Наш театр гастролирует в Ленинграде. Но нет, он петь не станет. Я не позволю. Профессор! Прошу вас: сделайте что можно.

«Олег Молдаванов! Да уж он ли это?..»

По всей Украине гремела слава оперного певца Молдаванова. Знали его в стране и за границей. В каких только странах он не был. И всюду успех, аплодисменты. Вот он выходит на «бис» и, облаченный в золотую парчу русского царя... Ивана Грозного... Бориса Годунова... величественно кланяется восторженному залу...

А тут... Сидит потухший, растерянный... Его, точно ребёнка, водит за руку жена. В глазах у обоих страх и уныние. «Профессор, это очень опасно?.. Я вернусь на сцену?..» И потом хватает его руку, театрально сжимает в холодных сильных ладонях: «Я хоть и певец, но работа чертовски тяжёлая! В другой раз так намаешься — пять потов сойдёт. В глаза фонари бьют со всех сторон — жарят, словно ты карась и тебя надо подавать к столу».

Профессор приникает к груди со стетоскопом, слушает. Сердце у певца изработалось, частит, аритмия, нервы... в загрудинной области стойко держится боль. Спазм. Нет ли там бляшек? Насколько склерозированы стенки?.. Нужно тщательное обследование. А потом... Наверное, придётся делать загрудинные блокады.

Сестра притворяет дверь кабинета.

Художника и певца поместили в палату номер шесть — почти по Чехову, только в отличие от чеховских героев они ни о чём не говорили: весь первый день лежали, закинув руки за голову, смотрели в потолок. Даже приход супруги Молдаванова не нарушил безмолвия.

На третий день жена певца получила телеграмму из Полтавы о смерти матери и утром же вылетела на похороны.

Певец вручил профессору билеты и попросил бывать на спектаклях его театра, сказать о своих впечатлениях. Вчера давали «Бориса Годунова» — партию Бориса пел дублёр Молдаванова; похоже, Олег Петрович думал о спектакле: как-то там обошлись без него, как пел дублёр?..

Медсестра принесла Молдаванову письмо от жены, с дороги.

За окном глухо, чуть касаясь слуха, шумит город на Неве. Яростный ветер севера треплет на улице крону вековых сосен.

Певец прочитал письмо и оживился. Неожиданно, словно бы сам с собой, заговорил о театре, о своих ролях.

— Яркие люди живут недолго. Все мои герои... то есть те, кого я играю и пою, недотягивали до шестидесяти. По нынешним понятиям, пенсии им бы не видать. А?.. Глупо, а факт! Я как-то раньше не задумывался, Иван Грозный, царь Борис, Сусанин...

Сойкин смело вступил в разговор:

— Есть и другие примеры: Гёте, Павлов, Толстой... Они жили очень долго.

— Да, это верно. У нас в музыкальном мире Верди, маэстро Тосканини... Он в восемьдесят лет дирижировал. Есть, конечно. Однако подвижники, герои — те, кто горел в жизни, жили недолго. Пётр Первый, Ломоносов... Пятьдесят четыре, и конец. Белинский, Гоголь, Некрасов... И того меньше. Этак если поразмыслить... Да нет, не хочется верить, что жизнь так коротка. Наверное, мы что-то делаем не так и сами укорачиваем свой век. Живут же люди по сто пятьдесят и даже того дольше. А где сто пятьдесят, там и двести. Может быть, и триста лет человеку не предел. А?.. Как вы думаете?..

Молдаванов повернулся к Сойкину.

— Сколько вам лет?

— Двадцать пять, — ответил Сойкин.

— И уже сердце?.. Врождённый, что ли, недуг? По наследству достался?..

— Да нет, родился будто бы здоровым. Недавно стало болеть.

— Ну, ну! Вот уж не думал, что у таких молодцов может болеть сердце.

Как раз в эту минуту в палату вошёл Пётр Ильич.

— Хорошо, что вы зашли, профессор, — обрадовался певец. — Вот мы тут рассуждаем с молодым человеком о кратковременности житейского века. А ведь человек по логике вещей должен жить дольше.

— Несомненно! — согласился профессор. — Я даже уверен, что человеку природа назначила жизнь долгую — двести, триста, а может быть, и больше лет. Придет время, человек познает себя, научится управлять эмоциями, предупреждать болезни, и жизнь его значительно удлинится. Значительно!.. В несколько раз!.. Ведь вот я сорок лет стою у операционного стола, сделал не одну тысячу операций и каждому своему пациенту мог бы сказать: «Ты, братец, не щадил свой организм, варварски относился к нему — вот и попал на операционный стол. Впредь будь умнее — не перегружай, не насилуй, не рвись, — береги свой организм, как ты бережешь автомобиль, часы или другую какую-нибудь дорогую вещь».

Пётр Ильич подошёл к окну, устремил взгляд на затихающий к вечеру Ленинград — город, ставший его судьбой, давший ему любимое дело и уважение людей. Сюда ещё молодым врачом он приехал из Сибири и стал работать в клинике выдающегося хирурга и учёного, основателя отечественной онкологии Николая Николаевича Петрова. Здесь оставался и в годы войны — был главным хирургом военного госпиталя, перенёс блокаду...

— Организм человеческий имеет большие резервы выживания, он каждый раз при перегрузках включает свои компенсаторные приспособительные механизмы и на ходу исправляет поломки, залечивает раны — я всегда поражаюсь этой его волшебной способности: исправлять свои собственные поломки и выдерживать перегрузки. Я однажды был на Кировском заводе — меня туда пригласил директор и показал огромный сверхмощный пресс. И сказал: «Он выдерживает десятикратные перегрузки». А я на это заметил: «Наше сердце, между прочим, выдерживает перегрузки двадцатикратные». В самом деле, откуда берется такая поразительная способность! С виду хрупкий, состоящий из тонких волокон, мягких тканей и нежных плёночек орган, а поди ж ты... двадцатикратные перегрузки! И уж тогда только сдает, когда перегрузкам этим нет числа. Вы, может быть, слышали, у конструкторов существует термин: «Рассчитан на дурака», то есть на случай, если какой-то шалопай включит не тот рычаг, повернёт не туда ручку или маховик?.. Хороший конструктор стремится уберечь своё детище от такого невежества — создаёт предохранители, ограничители и так далее. Природа в этом отношении превзошла всех конструкторов; она создала изумительные системы выживания. Эти системы способны не только предохранять, но даже в случае необходимости заменять один орган другим, восстанавливать проходимость кровеносных путей при травмах. Даже при катастрофах, разрушающих у нас внутри целые жизненные регионы, организм способен выстоять, а с течением времени наладить все важнейшие жизненные процессы. Можно же себе представить, как бы повысилась его жизнеспособность, если бы человек в дремучем невежестве своём не создавал бы ему перегрузок, по большей части не вызываемых никакой необходимостью.

Пётр Ильич замолчал, его слова «...в дремучем невежестве своём» одинаково поразили певца и художника своей простотой и точностью. Оба испытывали удовлетворение от того, что нашёлся наконец человек, который защитил их собственный организм от них же самих.

— А что же наука медицинская, много ли она знает о тайнах долголетия? Давно существует геронтология. Есть ли у неё успехи?.. Есть ли энтузиасты, подвижники — может, они что знают?.. — Не удержался от вопросов певец.

Пётр Ильич улыбнулся снисходительно и благодушно, он понял, что пациенты его мало что знали о мудрёной науке геронтологии, а узнать хотели сразу и очень многое. Пётр Ильич не уклонился от ответа...

Первого июня 1889 года в Парижском научном обществе был прочитан доклад, который нашумел на весь мир и надолго привлек к себе внимание как учёных, так и широкой общественности.

Броун-Секар, выдающийся физиолог и преемник знаменитого Клода Бернара, сообщил, что в возрасте семидесяти лет он стал чувствовать упадок сил. После длительного экспериментирования на животных он нашёл способ, с помощью которого можно вернуть себе молодость. Сделал себе шесть инъекций вытяжки из свежих семенников собак и кроликов. В результате почувствовал, что помолодел на тридцать лет. К нему вернулась не только физическая, но и умственная энергия.

Ученый при свидетелях взбежал на лестницу, на которую прежде едва взбирался с двумя-тремя остановками. Он работает сейчас так много, как не работал давно.

Сообщение Броун-Секара вызвало большое волнение во всём цивилизованном мире. Казалось, что найден ключ к разрешению вопроса, над которым многие века ломали головы лучшие умы человечества: как продлить жизнь человека, как вернуть ему утраченную молодость?

Тысячелетия люди стремились постичь тайны старения человека. За триста лет до нашей эры Аристотель в своём труде «О молодости и старости» пытался дать научные объяснения причин старения. Он считал, что старение вызывается постепенным расходованием природного тепла, которое находится в каждом живом существе со дня его рождения. Центром этого тепла является сердце. Кровеносные сосуды разносят тепло по телу и тем дают жизнь всем тканям и органам.

Подобную же мысль на сто лет раньше высказывал Гиппократ. Он также объяснял старение потерей природного тепла.

В течение многих веков учёными всех стран создавались теории старения, в основе которых лежала «жизненная сила», «жизненная энергия», «природный жар», «жизненные раздражители». Они-де, мол, расходуясь, постепенно приводят организм к старости. Уже в двадцатом веке была предложена теория, объясняющая процессы старения медленным снижением обменных процессов в протоплазме клеток и постепенным угасанием жизненной энергии. Типично механистический взгляд. Человек уподоблялся машине. Наукой доказано, что активность, как правило, ведёт к росту и самой живой ткани, и её функциональных возможностей. Если даже в пожилом возрасте человек будет заниматься физическим трудом, у него будут нарастать мышцы, прибывать силы. И наоборот, отсутствие активности ведёт к атрофии.

Старение нельзя рассматривать только как потерю чего-то. Оно может зависеть и от избытка чего-то, например лишнего веса.

Оригинальная гипотеза была выдвинута выдающимся русским учёным-биологом, директором института Пастера в Париже И. Мечниковым. В книге «Этюды оптимизма» он утверждает, что старение вызывается хроническими отравлениями организма особыми ядами — токсинами. Они выделяются бактериями, населяющими толстый кишечник. Отсюда истощение нервной системы, атеросклероз.

Ученый предложил вводить в пищеварительный тракт микробов, которые бы вытеснили гнилостные бактерии и устранили бы возникновение токсинов. Такими микробами он считал болгарскую палочку и другие микробы молочнокислого брожения. Созданная им так называемая «мечниковская простокваша» получила широкое распространение во всём мире.

И ещё он предложил хирургическим путем удалять толстый кишечник. Некоторые хирурги, разделявшие его взгляды, проводили операции по удалению кишечника. Сам Мечников перед смертью (а умер он на 71 году жизни) признался своему лечащему врачу, что слишком поздно начал проводить в жизнь своё учение и поэтому не добился успеха; профилактику старости надо начинать с молодых лет.

В древнеегипетских папирусах и во всей греческой мифологии мы находим многочисленные способы омоложения. Волшебница Медея возвращала старцам молодость тем, что разрезала их на куски и кипятила в котле с волшебными травами. Алхимики средневековья, запершись в своих кабинетах, пытались создать философский камень, который бы не только превращал неблагородные металлы в золото и серебро, но и мог бы служить могущественным эликсиром, продлевающим жизнь и возвращающим молодость. Парацельс предлагал шесть эликсиров для омоложения и продления жизни, но сам умер сорока восьми лет, на собственном примере доказав бесполезность своих снадобий.

Другие утверждали, что дыхание девушек возвращает старикам молодость и продлевает жизнь. Однако чаще переносчиком «внутреннего тепла» к источникам жизнедеятельности считалась кровь.

По преданию, папа Иннокентий VIII для того, чтобы предохранить себя от заболеваний и омолодиться, за один приём выпивал кровь трёх мальчиков.

Незадачливые врачи переливали старцам кровь молодого барана, но опыты оканчивались катастрофой. Противники этого метода острили, что для омоложения необходимы три барана: у одного из них берут кровь, второму её переливают, а третий выполняет всю операцию.

Вера в омолаживающее действие крови господствовала очень долго. Утверждали, что венгерская графиня Баторк принимала ванны из свежей крови словацких крепостных женщин.

Как видим, люди каждый на свой лад ещё издревле искали способы продления жизни. Неудивительно поэтому, что сообщение Броун-Секара вызвало такой большой интерес.

Броун-Секар объявил о своём «открытии» в то самое время, когда в Париже происходила первая промышленная выставка. Участники выставки, разъехавшись по своим странам, разнесли эту весть по всему свету. Ряд учёных повторил эксперимент французского учёного, и многие из них подтвердили эффективное действие «Экстракта Броун-Секара».

Однако вскоре сам Броун-Секар признал, что эффект омолаживающего действия его препарата кратковременен, за ним последовало ещё более быстрое увядание организма. Ученый вдруг стал быстро дряхлеть и через пять лет умер.

В начале двадцатого века в медицинской печати появилось сообщение, которое вновь оживило надежду на возможность омоложения. Австрийский хирург Е. Штейнах провел эксперименты на крысах. Он брал старых самцов крыс и пересаживал им семенники от молодых самцов. Наступали разительные перемены. Крысы оживлялись, становились энергичными, шерсть на них делалась густой, блестящей. Исчезала инертность. Они вступали в драку с молодыми самцами, у них просыпался интерес к самкам, за которыми они начинали энергично ухаживать. От них вновь появилось потомство.

Омолаживающее действие пересаженных гормональных органов продолжалось несколько месяцев; крысы доживали до 36 месяцев, увеличив продолжительность жизни в среднем на 25 процентов.

Еще большую популярность получили попытки омоложения, проводимые в Париже в 1919 году русским хирургом С. Вороновым. Он пересаживал мужчинам семенники человекообразных обезьян, баранов и так далее. Слава об этих операциях возрастала не по дням, а по часам. Воронова буквально осаждали пожилые люди с просьбой произвести операцию. Он делал их много и стал не только популярным, но и богатым человеком. За короткое время хирург опубликовал несколько книг о своих опытах. И если первая из них, проникнутая восторгом и энтузиазмом, полна надежды на то, что найден способ возвращать старикам молодость, то в последующих книгах была сдержанность, а затем и полное разочарование. В конце концов, подводя итоги нескольких лет работы, он с глубоким пессимизмом сообщал, что всё это время шёл по ложному пути.

Позднее Штейнах предложил сравнительно простую операцию — перевязку семявыносящего протока. Цель её заключалась в том, что продукция семенников, полностью задерживаясь в организме, всасывалась и оказывала стимулирующее влияние. Но и здесь вскоре последовало разочарование.

Между тем идеи об омолаживающем действии его последних операций, таких, как перевязка семенников, имеют глубокий смысл и большое общебиологическое значение.

Подобная операция, проведенная на подопытных животных, оказывает положительное действие, в то время как, перенесённая на человека, она может не оказать почти никакого влияния. Всё дело в том, что у животного происходит постепенное физиологическое старение и снижение активности всех функций. На этом фоне стимуляция со стороны семенников может оказать положительное влияние на весь организм и на долгое время оживить и усилить его функции. У человека же, как правило, имеет место преждевременное патологическое старение. Здесь увядание организма идет не за счет постепенного снижения всех функций относительно здоровых органов, а болезненно изменённых органов и тканей. Кроме того, у животных нормальное состояние нервной системы. У человека же все возрастные метаморфозы идут на фоне глубоких патологических изменений всей нервной системы. Этим и объясняется противоречие отдельных сообщений учёных. В то время как одни подтверждали положительное влияние штейнаховской операции, другие начисто отрицали её значение.

Когда Пётр Ильич Чугуев ещё молодым врачом работал в далеком сибирском городке Киренске, к нему в больницу лег сибирский крестьянин семидесяти двух лет с большой запущенной грыжей. Рассказывал, что он никогда ничем не болел, кроме грыжи, которая появилась у него несколько лет назад, после того, как он поднял большое бревно. Грыжа его не очень беспокоила, но его печалило то, что его мужские возможности в последние годы стали резко сдавать, и он это приписывает своей грыже. Между тем после смерти его первой жены он женился на молодой и боялся, что она от него уйдёт.

— Вы уж вырежьте мне эту грыжу. Я думаю, что вся моя слабость из-за нее, проклятой, — убеждал он врача.

Чугуев тогда уже был хорошо знаком с опытами и операциями Штейнаха и ясно представлял, что в данном случае старение организма идет по типу естественной физиологической старости при относительно нормальной нервной системе, поэтому операция может принести определенный эффект. Во время операции, которая проходила вблизи семенного канатика, он перевязал ему семенной проток с одной стороны. Все прошло гладко, и больной выписался из больницы в бодром состоянии. Через год он снова явился в больницу и попросил сделать ему операцию по поводу появившейся грыжи с другой стороны. Он сказал, что после первой операции он почувствовал резкое улучшение здоровья. У него появились новые силы, энергия, возрос интерес ко всему, окрепли его мужские способности.

— Этот год мы прожили с моей молодой супругой как молодожены. Если вы мне сделаете операцию, наверняка буду чувствовать ещё лучше.

На этого сибирского крестьянина, с его нормальной нервной организацией, а следовательно, и нормально протекающей физиологической старостью, операция Штейнаха оказала буквально магическое действие. В то время как попытки провести подобную операцию у городских жителей, у лиц с преждевременным патологическим старением давали относительно небольшой и непродолжительный стимулирующий эффект.

Ныне многие учёные считают, что такой сложный комплексный процесс, как старение, нельзя объяснить одной причиной, например атрофией половых или других эндокринных желез, изменениями в клетках центральной нервной системы, отравлением кишечными токсинами.

Старение может быть нормальным, физиологическим, то есть медленно и постепенно развивающимся процессом, или же, наоборот, оно может наступать неестественно быстро, то есть быть патологическим, преждевременным. Если в первом случае говорят о физиологической старости, заканчивающейся естественной смертью, то во втором — о патологической, преждевременной старости, заканчивающейся преждевременной, неестественной смертью. Поэтому всё внимание учёных в настоящее время направлено на изучение тех условий, которые позволяют человеку жить долго, а также причин, сокращающих его жизнь, причин его раннего старения.

Прочитав своим пациентам эту короткую лекцию, Пётр Ильич обратился к художнику:

— Остается незыблемым и несомненным вывод, к которому пришёл наш русский учёный Илья Мечников: профилактику старости надо начинать с молодых лет. Да, юноша, с молодых лет!

Утром следующего дня Олег Петрович Молдаванов несколько раз прошёлся по коридору, потолкался возле кабинета профессора, но зайти к Петру Ильичу не решился. Как всегда в это время, профессор принимал больных, а кроме того, на сегодня он назначил две операции, и весь третий этаж, на котором размещались кабинет профессора и операционная, готовился к ним. Молдаванов вернулся в палату.

— Мне бы увидеть профессора хотя бы на одну минутку, — сказал он.

— Да зачем он вам? — удивился художник. — Он о нас помнит, когда нужно, сам придёт.

— Он сделал нам назначения, а я боюсь, я почти уверен, что болезнь моя не от какого-то природного порока. Сам я себя довел! Ах, дурень, травил душу пустяками, вот оно и защемило. После вчерашнего разговора я сразу понял: все во мне это от глупостей и дремучего, как он сказал, невежества. Сказать бы ему, а то ведь и лечение, пожалуй, другим может быть.

— У вас ещё будет случай. Да он наверняка сегодня зайдет к нам. А этак-то, в неурочный час, неловко, знаете ли. Он к нам дружески расположен, так и мы должны деликатно с ним.

— Да, да, вы правы. Ещё успеется.

Певец расправил плечи, стал мерить палату широкими, размашистыми шагами. Он, казалось, забыл о болезни и обо всех тех горестных раздумьях, которые ещё недавно теснились в голове. Говорил громко, как на сцене.

— А, чёрт, да разве это жизнь у меня! Сплошное насилие, тюрьма какая-то, и не заметил, как просидел в ней двадцать пять лет. Сколько я себя помню — живу как в клетке: ни солнца, ни воздуха; сонмище мелочей, липких, противных... Окружили со всех сторон и давят, мнут... Как тут не заболеть сердцу? Да я ему спасибо должен говорить, что оно ещё не лопнуло до сих пор под тяжестью стольких гнусностей!..

Певец говорил загадками, видимо, Пётр Ильич, сам того не желая, разбередил в нём старую рану, разбудил сомнения, дремавшие под спудом житейских неурядиц. Он, казалось, об одном только жалел, что случилось с ним это сейчас, а не на десять или двадцать лет раньше. Большой и красивый, с прямой царственной осанкой, с шевелюрой каштановых волнистых волос, он ходил взад-вперёд по палате и говорил о своих делах, о конфликтах с дирижёрами, размолвках с товарищами, мелочах быта, которые заедают жизнь, портят настроение — вызывают то самое сжатие сосудов, о которых говорил профессор.

— И вот ведь что поразительно! Ничего этого могло не быть, всё пустяки, мусор, тлен!.. Плоды нашего «дремучего невежества». Ах, как это он верно заметил! «Дремучего»! Именно дремучего!..

У окна певец задержался, задумался.

Художник спросил:

— Как сердце? Болит?

— Ноет под ложечкой. Наглотался пилюль, выпил зелье, а всё равно болит. И болеть будет, пока не кончу над ним издеваться. Я уверен — природа одарила меня могучим сердцем, если оно столько лет выдерживало перегрузки, и не двадцатикратные, а, пожалуй, сорокакратные, а то и того больше. Но теперь у меня надежда засветилась, словно заря восходит. Мне бы только поправить мотор, я всё начну сначала, все поведу иначе — и дела, и домашний воз...

Певец помолчал, затем повернулся к Виктору и смотрел на него пристально, долго, так, словно вспомнил что-то важное и хотел сказать, да не решался.

— А вы? — наконец заговорил он. — Что случилось с вами? Верно, неприятности... Или перегрузки. Усложнение от какой болезни?.. В вашем-то возрасте!..

Виктор часто заморгал, тряхнул головой, желая сбить на сторону свисавшую на лоб чёлку редких жёстких волос. Он рано начал лысеть и стеснялся этого. Был он смугл лицом, чёрные глаза его нервно блестели, выдавая быструю возбудимость и постоянную работу беспокойной мысли. Вопрос Молдаванова застал Виктора врасплох, он соврал:

— Да, осложнение после гриппа.

Но тотчас вспомнил: не может говорить того же профессору, поправился:

— Как я думаю, осложнение не главное, а все больше неприятности, сошлись они как-то... все разом.

— Вот-вот: неприятности... все разом. И у меня вот так же — все разом. И не было стрессов, внезапных потрясений, а так... паутина. Обволокло и душит. Разорвать не могу!..

Подсел на кровать к Виктору, продолжал:

— Вы молодой, ещё юноша, вам мой совет, может, впрок пойдёт. Не женитесь иначе как по любви. Слышите — по любви!.. Я так думаю, в жизни нет хуже, если любовь мимо пройдёт. Да еще, как в старину говорили, бог детишек не пошлёт. Душа при такой ситуации чернеть начинает. Вы видели мою Маланью? Небось подумали: старовата для такого супруга. Все так думают, когда видят нас вместе. А я вот не думаю, привязан к ней — точно пришит. На десять лет она меня старше. Но я обязан Маланье. Всем обязан!.. Концертмейстером она была, а я слесарь ремонтный на шахте. И пел на сцене самодеятельной. Под её аккомпанемент арию Досифея однажды исполнил. В газете заметка появилась: «Шахтёрский Досифей». А она... голос оценила, судьбу предсказала. Тридцать лет ей было и красотой тогда блистала особенной. Учить меня стала, в Москву в консерваторию повезла. У тетки её комнату снимали. Она меня к экзаменам готовила, концерты устраивала, сама аккомпанировала. Тянула за уши, ну вот... и живу с ней. Добро помню, остального ничего нет. Так-то, брат. Жизнь бежала мимо: и любовь, и семья, и всё остальное... Мимо, понимаешь?..

Никогда раньше и никому певец не рассказывал о своей жизни. Теперь же у него внутри словно плотина прорвалась — полились потоком откровения...

Олег Молдаванов, солист оперного театра, вёл образ жизни уединенный. Занятый в главных ролях спектаклей, он пуще огня боялся застудить горло, натрудить его в бесплодных беседах с друзьями, что-нибудь лишнее съесть, что-нибудь выпить. Маланья диктовала: «По телефону не болтай!», «На улицу не выходи!», «Друзей гони!» И тотчас же после возвращения из театра, если даже это был и дневной спектакль, укладывала в постель. «Лежи!.. Тебе надо отдыхать...» И он обыкновенно до обеда валялся в постели, листал журналы, альбомы, привезенные с гастролей из-за рубежа, а когда надоедало, включал стереофонический японский проигрыватель, пульт управления которым ловко пристроил под подушкой. Нажал кнопку — и наслаждайся Бахом, Моцартом, Чайковским. Особенно нравилась «Торжественная увертюра 1812 год», прослушивал её на неделе по два-три раза.

Маланья Викентьевна умела ему не мешать. Она зорким взглядом улавливала настроение мужа и, если он заводил пластинки, тотчас удалялась в другие комнаты и хлопотала на кухне или пушистой кисточкой смахивала пыль с картин. Ими она очень гордилась. были здесь полотна знаменитых художников — Репина, Кустодиева, некоторых современных модных художников.

Но вообще-то Маланья Викентьевна все силы сосредоточила на заботах о своём Олежке и была спокойна, лишь когда он спал или, «оттаивая» от вчерашнего спектакля, нежился в постели. Во всякое другое время её не покидало беспокойство за него. И тут, пожалуй, нетрудно понять тревогу Маланьи Викентьевны. В начале их жизни, когда ей было тридцать два года и она пламенела своей огненной южноукраинской черноокой красотой, разница в их возрасте не так бросалась в глаза. Он был хорош собою — красив и статен, как богатырь из славянской сказки, но слава самодеятельного певца не шла далеко, и голос его, тогда ещё некрепкий, не столь выразительный, не выдавал в нём будущую знаменитость. Маланья упорно, жертвуя собой, творила из него артиста. Теперь, когда между ними происходила размолвка и Маланья Викентьевна в сердцах восклицала: «Кем бы ты был без меня?» — она говорила правду. Но роли их переменились: Маланья занята домашними делами, а он работает в театре, слава его растёт с каждым годом. И если до сих пор они живут вместе, если союз их за два с половиной десятилетия не только не распался, но ещё больше укрепился, то заслуга в этом принадлежит одной Маланье Викентьевне.

— Маша! — кричал певец из далекой комнаты. — Ма-ша!.. Да где ты там запропала? Долго я буду звать тебя!..

Кричал он нарочито громко — с распевом, заодно пробуя и проверяя голос.

— Маша! Ты слышишь — голос сел. А я завтра пою Грозного в «Псковитянке». А, черт! Как я буду петь!..

— Говорила тебе: не пей чай перед тем, как выходить на улицу. Сдались тебе этот... директор и тот... из отдела культуры! Крепкий чай, да ещё с коньяком! Вот нынче ты будешь наказан: лишаю тебя вечерней прогулки. Выпьешь пару сырых яиц, а на ночь заварю тебе кофе с медом — и пройдёт. Ты, ей-богу, как маленький!.. Сколько можно тебе внушать одно и то же!..

Маланья Викентьевна резво бегает по квартире. Благоухающий французскими духами шёлковый халат, яркие цветы на нём создают иллюзию чего-то молодого и женственного, роскошный, купленный в Италии парик — она не снимает его и дома, — напоминает прежнюю Малашу.

Он теперь быстро устает и мало обращает внимания на хорошеньких актрис. Было время, когда вдохновение ещё долго не покидало его и после того, как он отыграет роль, отпоёт все арии в спектакле. Ему нравились бурные овации, восторги поклонниц. Он горд был сознанием своей исключительности, тем, что нужен людям и люди платят ему любовью. Нынче ничего этого уже нет. Правда, он по-прежнему нравится публике, из чего следует вывод: он ещё хорошо поёт, но после спектакля уже не чувствует ни восторга, ни жажды жизни. Он как туго накачанный баллон; воздуха ему хватает лишь на спектакль. После он мёртв, хочет только одного — лежать. И если прежде, повинуясь Маланье, он днём неохотно валялся в постели, то с годами настолько втянулся в эту привычку, что его уже с трудом можно было оторвать от мягкого, уютного ложа. Ах, как хорошо, что у него есть Маланья; она бережёт его покой, предугадывает любое желание.

— Маша! Отключи телефон. Я хочу подремать. Ну вот, хорошо, родная. Пойди в другие комнаты. Займись чем-нибудь.

Маланья Викентьевна хотя и бесшумно передвигается по квартире, но скоро, полы её халата развеваются, и оттого она похожа на яркий цветочный шар, летающий из комнаты в комнату. И усталости никогда не знает, и хандра её не посещает.

В молодости Молдаванов жил шумно, водил дружбу со многими людьми, зато и беспокойства было хоть отбавляй! Одни билеты чего стоили. Только, бывало, и слышишь: «Олег! Олег Петрович! Сделай милость — закажи пять билетов. Ты же премьер, тебе положено!..» А там с другой стороны просьба несётся: «Милый, будь другом — два билета, нет, три! Тут ещё тёща просится».

Случись, в гости куда сходишь, в компании побываешь — тут и новые знакомцы наседают: нам билетики! Не откажите, сделайте милость!..

Перед спектаклем отдохнуть бы, с мыслями собраться, главные места из арий повторить — ан нет! В кассы названивать надо, упрашивать администратора, а то и директора. У них же своих забот по горло, слушают вполуха и исполнять эти просьбы не торопятся. Всё в тебе кипит, как в самоваре. И роль уже не помнишь.

— Провалюсь! Чёрт бы их побрал! — срывает он гнев на Маланье. — Настроение испортили! А мне партию генерала в «Игроке» петь. Как же я на сцену выйду?!

— Успокойся, милый. Тебе нельзя волноваться — голос совсем сядет. Он ведь, голос, на нервах весь. Спокоен ты — хорошо поёшь, нет покоя — голос уходит. Он, как барышня капризная, смуты в душе не любит. А что билеты не дают — бог с ними. Кому надо, тот найдёт билеты, а ты если будешь каждому доставать, они и в кассу дорогу забудут, под окном у нас стоять будут. Нет, родной, ты эту канитель с билетами оставь. И попойки дружеские, и встречи с людьми случайными; ни к чему они тебе! Человек ты в городе заметный, можно даже сказать, большой, зачем тебе мелочь разная? Время только отнимают да хлопот прибавляют. Ты, если билеты у тебя попросят, ко мне отсылай. Маланья, мол, у меня администратор, к ней обращайтесь, к ней.

Голос Маланьи звучал вкрадчиво, нежно; Олег под воздействием его успокаивался, к нему возвращалось хорошее настроение. Поглаживая руку Маланье, говорил умиротворённо: «Спасибо. Мне теперь хорошо, совсем хорошо». И ещё добавлял: «Да, да, ты возьми на себя эти хлопоты... с билетами. Это будет хорошо».

И Маланья Викентьевна брала на себя хлопоты с билетами и многое другое. С годами она забрала в свои руки так много, что Олег Молдаванов перестал ощущать себя как нечто целое, самостоятельное. Он только когда выходил на сцену, испытывал единоличную ответственность за каждый свой шаг, за все свои действия. Но едва только опускался занавес, к нему уже торопилась Малаша. «Ну слава богу, — говорила она, — ты пел хорошо, ты вообще сегодня был очень хорош». — «Правда? — спрашивал он. — Ты это правду говоришь?» — «Ну а зачем мне придумывать, родной! Я была в директорской ложе, отсидела весь спектакль. Дай бог и завтра быть тебе таким хорошим...». — «Но генерал мой, генерал — как думаешь, хорошо он получился нынче?» — «Хорошо, милый, очень даже славно», — рассеянно отвечала Маланья, но в голосе её Молдаванов не чувствовал понимания. Он с досадой обрывал разговор и погружался в невеселые мысли. «Не с кем посоветоваться. Малашу тонкости образа не интересуют, да и не разбирается она в этом. А мне так необходимо обсудить трактовку образа. Я ведь хочу сыграть генерала не так, как играли раньше. Хочу показать яму, разверзшуюся перед человеком. Жизненные силы растрачены попусту, надежды рухнули, цель жизни оказалась призрачной и ничтожной. У изголовья больной матери он думает лишь об одном: о наследстве. Пустой и алчный! Значит, негодяй? Но нет, в душе его буйствуют страсти посложнее. В нём многое умерло, но не всё! Так что же, что сохранилось в этом человеке от Человека?.. Вот это бы надо высветлить и показать». Над этим бьется мысль Молдаванова, уверен он: что-то ещё недопонимает в трагическом образе, созданном великим Достоевским. Генерал-демон, Мефистофель, но только с русским размахом и русским терпением. И не его вина, что жизнь поставила его в такие обстоятельства. Баловень судьбы, аристократ, повелитель... вдруг становится нищим. «Да если б хоть на минуту залезть в его шкуру!..»

Со временем разговоры с Маланьей о трактовке образа он заводил всё реже, спросит по дороге: «Как ты меня нашла сегодня?» — и, получив стандартный, отработанный ответ: «Ты был хорош нынче. Ты у меня всегда хорош, мой родной», — вздохнёт с облегчением: «Ну и ладно», и тема разговора соскальзывает на другой предмет.

Впрочем, природа человеческая иногда и «бунтовала» в нем. Тогда Олег Петрович решительно вскакивал с постели, одевался и, бросив Маланье Викентьевне: «Мне надо побыть одному, обдумать новую роль», — отправлялся на улицу.

Первым делом зайдет в гараж, пощупает отопительные трубы, обойдёт, осмотрит белую, как чайка, «Волгу» и затем выходит на тропинку, огибающую дом. Сделает пять-шесть кругов у края озера, подступающего к дому, остановится, поищет глазами знакомых и, не встретив никого, направится к своему подъезду... Вот и сегодня он собирался уже идти домой, но увидел главного дирижёра симфонического оркестра Ивана Ивановича Костина и подошёл к нему. Иван Иванович был взволнован и сразу заговорил о своём:

— Вы же знаете: я с оркестром был на гастролях в Японии, объехал там двадцать городов, концертировал с триумфом. Казалось бы, должны оценить, пойти навстречу, а я не могу добиться увольнения трёх негодных музыкантов. Один флейтист; вы знаете, он сидит прямо передо мной в заднем ряду. Дует усердно, но выдувает совсем не те ноты. И вообще: его флейта точно простужена. Гнусавит, сипит — портит всю обедню! Другой — контрабас; этот и вовсе фальшивит.

— Отчего же он эдак? — смеется Молдаванов. — Партитуру не учит или так... по рассеянности? Был у меня партнер в Кишиневе, ему вступать надо, а он смотрит в потолок и о чем-то своём думает. Я ему знаки... Пришлось за рукав дернуть — тогда только и очнулся. Беда, право.

— Да нет, тут случай похуже. Решил зайти в отдел культуры. Говорю: «Буду увольнять бездельников — как вы, возражать не станете?» — «Взыскания у них есть?» — спрашивают. «У кого?» — «У этих... бездельников?» — «Нет. Зачем же? Не в моих правилах... выговора навешивать. Я этого, знаете, не люблю». — «А если выговоров нет, так и увольнять нельзя. В суд подадут, и там их сторону примут. Восстановят. Вам же будет стыдно!» Хорошенький закон, если он делу мешает! Оркестр и завод не одно и то же. На заводе гайки вытачивают, а тут искусство! Моцарт, Бах, Чайковский! Да если он бездельник и не учит нот — какие же тут, к черту, выговора! Тут в шею гнать надо, как это делал великий маэстро Артуро Тосканини! Старик не церемонился. «Свинья! — кричал. — И чтоб завтра духу не было!» И место бездельника предоставлял стоящему музыканту. Так дело шло. Как же бы иначе он мог изумлять мир своей чудесной музыкой!..

— Ладно, Иван Иванович. Помогу я вашему горю.

— Как... поможете?

— Завтра на обед приглашён к Павлу Павловичу. Скажу ему — он прикажет.

— Павел Павлович — да! Тот... конечно. А вы у него бываете?

— Запросто. Случается, и он ко мне... Вчера у нашего подъезда «Чайка» стояла — вы, наверное, видели?..

— Ах да. Я видел. Павел Павлович! Ему стоит только слово замолвить. Буду вам признателен, Олег Петрович.

Домой певец возвратился в приподнятом настроении. Павла Павловича он не увидит, тут он малость прихвастнул Костину, но в облисполком заведующему отделом культуры позвонит. С ним он накоротке. Отчего же и не помочь товарищу, если есть такая возможность, думал он, подходя к телефону и потирая руки. Но тут как-то незаметно и бесшумно вышмыгнула из-за спины Маланья. И руку на трубку телефона.

— Постой! Ты опять за свои билеты?

— Да нет же, — откинулся в кресле певец. — Дело есть: Костину хочу помочь убрать негодных музыкантов. Он уж с ними замучился. Вот позвоню в облисполком.

— Звонить в облисполком? — изумилась Маланья Викентьевна. — Да Костин дирижёр знаменитый, его весь мир знает. И если уж он ничего не может сделать, то кто же тебя будет слушать?.. Несерьёзный, скажут, человек, Олег Молдаванов, законов не знает. Певец — одно слово!..

Олег растерян.

— Но я же обязан за товарища вступиться.

Решительно поднялась Маланья, сверкнула чёрным огнем цыганских глаз:

— Тоже... товарища нашёл. Костин — дирижёр, фигура!.. Сегодня его припекло — он жалуется, завтра всё наладилось, он и не узнает никого. Хватит нам и других хлопот. Голова кругом идет. Не знаешь, за что только браться. Где ноты тех миниатюр... редко исполняемых? Давай к концерту готовиться. А ну к роялю!..

И Маланья, разметав полы китайского халата, садится на крутящийся стульчик. Зазвучала редко исполнявшаяся миниатюра Брамса.

А ночью, отыграв спектакль, Молдаванов долго не мог заснуть: он думал о Костине, о своём обещании помочь и о том, что не выполнил своего обещания.

Уснул он в третьем или четвёртом часу и проснулся рано. Скверно и неспокойно было на душе, думал о своём нечестном, нетоварищеском поступке.

Днем не хотел выходить на прогулку — боялся встретить Костина; и вечером торопливо бежал на спектакль, лишь бы не встретить дирижёра, не объясняться с ним и вообще ни о чём и ни с кем не говорить.

Но спустя месяц столкнулся с ним в кабинете директора театра.

— Я помню, не забыл, — смущенно начал певец, пожимая руку Костина, — да не было случая встретить Павла Павловича...

— А, ладно. Всё устроилось. Не надо мне никакой вашей помощи. Спасибо, — сухо и неприязненно ответил дирижёр.

Снова было скверно на душе, снова плохо спал певец, избегал выходить на прогулку. «Уж лучше бы позвонил — и делу конец!» — укорял он себя.

В другой раз всплыла история с картиной «Белая Лилия». Была у них дома небольшая картина, изображавшая девушку в белом платье, белокурую и с белым бантом в волосах. Картина ему не нравилась, раздражала своей демонстративно откровенной заданностью, и Олег Петрович настоял подарить её вдове приятеля, умершего учёного. Софья Вадимовна, бывшая балерина, совсем недавно танцевала в том же оперном театре, где работал Молдаванов, а теперь ушла на пенсию.

Подарку Молдавановых она обрадовалась, повесила картину в гостиной рядом с фотографией покойного мужа. И висела она у неё пять или шесть лет, но однажды местный художник, случайно попавший в общество Маланьи Викентьевны, заговорил о затерявшейся в их городе картине великого Репина «Белая Лилия». Маланью бросило в жар: «Как затерялась?» — спросила она. «А так... У кого-то в частном собрании. Есть такие... жуки-коллекционеры... всё тащат в нору свою. И репинский шедевр утащили. — И между прочим заметил: — Наш местный Союз художников разыскивает... Хотим объявление дать в газете». Маланью как ветром сдуло — в несколько минут до дома добежала. Запыхавшись, Олегу выпалила:

— Немедленно забирай обратно у Софьи Вадимовны нашу «Белую Лилию». Она, оказывается, репинская и стоит миллион — не меньше!.. Я узнала — завтра в газетах о ней объявят, уж тогда ты свою «Лилию» клещами у неё не вытянешь!..

— Ну нет, я за картиной не пойду. Надо бы, конечно, её вернуть на место... — он посмотрел на простенок между окнами, где висела картина, — ...а не могу. Духу не хватит. Может быть, ты сама?..

Маланья подхватилась и понеслась к Софье Вадимовне. Та болела гриппом, лежала с высокой температурой. Маланья, едва войдя в квартиру, сразу к картине. Сняла её с гвоздя, к груди прижала. И сладеньким этаким голоском запела:

— Софьюшка, ты прости нас, пожалуйста, мы тебе другую картину принесем — больше и лучше, а «Белую Лилию» я обратно возьму.

Софья Вадимовна слабым, срывающимся голосом протестовала:

— Зачем мне другая картина, мне эта дарена ко дню рождения. Привыкла к ней...

— Ничего, голубушка, успокойся, радость моя. Ты же знаешь, как мы с Олегом любим тебя. Вот только спадет температура, я снова к тебе приду и такую картину принесу, такую картину...

С тем и удалилась Маланья, крепко прижимая к груди «Белую Лилию», сторонясь людей, — не дай бог, кто встретится и увидит у неё картину.

А певец вновь терзался угрызениями совести. Гадко было у него на душе, противно. И на картину репинскую, что миллион стоит, смотреть не хотелось. Маланья по утрам бегала в киоск, покупала местную газету — нет ли информации о розыске «Белой Лилии», но информации не появилось. «Уж не подшутил ли художник? Может, «Лилия»-то и совсем не репинская?..» Понемногу Маланья успокоилась, только из квартиры выходить боялась — всё воры ей мерещились: «Вдруг как залезут и всё подчистую... вместе с картиной?..»

Олег Петрович хандрил. И спал он плохо, и пел вполсилы. На прогулку теперь вовсе не выходил. Ну, как Софья Вадимовна встретится, что скажет ей?..

После злосчастного эпизода с картиной впервые почувствовал он, как ноет у него под ложечкой. Не знал певец, что болью этой сердце ему первые сигналы подает.

Художник как-то спросил Молдаванова:

— А надо ли жить долго?

Певец задумался. «В самом деле? — говорил его отрешенный взгляд. — Нужна ли человеку жизнь долгая? Не обернется ли она под конец тоской и мукой?.. Ведь жизнь хороша, когда человек здоров и полон сил, когда он способен приносить пользу другим».

Вечером к ним зашёл профессор, и они задали ему тот же вопрос. Пётр Ильич в раздумье присел на стул, вспомнил примерно такой же разговор с одной своей больной. Профессор, назначив ей лекарства, сказал: «Надо делать вот так, это продлит вашу жизнь». А женщина ему в ответ: «Да зачем же её продлевать? И эту-то жизнь не знаешь, как прожить, а тут её ещё продлевать».

Великий русский писатель Л. Толстой в возрасте 82 лет писал в своей записной книжке: «В глубокой старости думают, что доживают свой век, а напротив, тут-то и идёт самая драгоценная и нужная работа жизни и для себя и для других. Ценность жизни обратно пропорциональна квадратам расстояния от смерти».

Материалы, представленные в библиотеке взяты из открытых источников и предназначены исключительно для ознакомления. Все права на статьи принадлежат их авторам и издательствам. Если вы являетесь правообладателем какого-либо из представленных материалов и не желаете, чтобы он находился на нашем сайте, свяжитесь с нами, и мы удалим его.